Без права на покой [Рассказы о милиции] - Эдуард Кондратов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Если Таня не считала возможным сказать сама, я тем более был не вправе, — спокойно ответил подполковник.
— Но... она мне нравилась, Иван Николаевич! — почти выкрикнул Саша.
— Именно поэтому и не сказал.
— Я... не понимаю, товарищ подполковник.
— Саша, Саша, — мягко, но с укоризной сказал Хлебников. — Ведь это у тебя опять, в сущности, максимализм. Иной раз он мешает воспринимать жизнь... ну, реальную, что ли. Подумай сам: с чего бы девушка в начале знакомства с понравившимся ей парнем да еще из милиции стала рассказывать, что отец ее в тюрьме, что он жулик и спекулянт? Да она просто боялась.
— Чего? — резко спросил Саша.
— Остаться одной — вот чего! Что ты повернешься — и привет. А как узнала тебя, решила, что на тебя можно положиться, — кстати, кажется, ошиблась, — так все и сказала.
— Иван Николаевич! — тихо, даже с какой-то обидой произнес Саша. — Вы так уверенно говорите... Вы даже не представляете, как это для меня... важно!
— Ну, почему? — Хлебников улыбнулся. — Может, и представляю.
— Вы разговаривали с ней? — спросил Саша.
— Нет.
— С чего же вы тогда взяли?
— А писулька эта, гусь-лебедь? Ведь это самое важное для нас во всем вашем конфликте. Заметь: ей дал ее какой- то «доброжелатель», убеждал, что записка поможет ее отцу. А она передала тебе. Сам же приводишь ее слова: «Делайте с ней, что хотите: передайте хоть отцу, хоть своему начальству...» Ты вообще-то представляешь, чего это ей стоило?
— Иван Николаевич! — Саша метнулся к двери, но вовремя спохватился, обернулся. — Кажется, я в самом деле безнадежный идиот!
Он с отчаянием махнул рукой.
— Хватит, Саша, казниться. Еще успеешь. Давай-ка над этой записочкой поколдуем. Что она говорила про этого «доброжелателя»?
— Говорит, пришел, назвался старым другом отца. Вместе-де воевали. Показал фронтовой снимок — вдвоем они там, в военной форме, на фоне каких-то сосен. Говорит, отец не так уж виноват, запутывают-де его в милиции. Спросил: нет ли у вас возможности передать ему записочку, чтоб не через руки милиции, а прямо. Поклялся, что она поможет ему. Вот, собственно, и все.
— Внешность, особенности какие-нибудь...
— Высокий, говорит, худощавый, с приятным, интеллигентным лицом... И говорит культурно, грамотно. Да ведь я почти не верил ей, Иван Николаевич, и не особенно даже запоминал... У меня только одно в голове стучало — обманулся... Эх!
— Ну, довольно, довольно самобичевания. Излишества и тут вредны...
— Да, вот еще что. Смутила ее такая вещь. У отца много фронтовых карточек. И рассказывать он о друзьях военных лет любил. А карточки этого друга не было, это Таня точно знает...
— А она у тебя, кажется, сообразительная, — заметил Хлебников.
— У меня! — с горечью вздохнул Саша. — Да она теперь меня видеть не захочет!
— А видеть ее нам надо. Давай-ка, Саша, иди вечерком, мирись и заодно пригласи на завтра сюда. Может, проясним с ее помощью этого «фронтового друга». Ох, боюсь, не монтажик ли он ей подсунул. В качестве верительной грамоты. А?
— Не знаю, Иван Николаевич. Ничего Таня не заметила.
— Ну, ладно. А что же может означать сама писулька? — Прочел вслух коротенькую записочку: — «Мишенька, родной, привет тебе партизанский! Верю в твою невиновность и буду за эту веру сражаться. Ты же, знаю, как симоновский Ленька из поэмы «Сын артиллериста», характером могуч и непобедим. И еще, родной мой, помни — яблоньку можно не жалеть, шут с ней. Я с тобою согласен. А яблочко? Целую тебя. Петя Егоров».
— Шифр, конечно, Иван Николаевич, — уверенно заметил Саша. — Надо бы отдать шифровальщикам.
Подполковник задумчиво покачал головой:
— Нет, вряд ли шифр. Что у них, подпольная организация, что ли.
— А как же? — удивился Саша.
— Нет, Саша, тут сложнее. Не забудь — этот Чубаров ведь действительно воевал, а это, брат, на всю жизнь.
— Как же на всю жизнь? — с недоумением возразил Саша. — Он же вор, спекулянт, валютчик!
— Да, конечно, кто ж говорит. И судимость у него есть — за растрату. Но ведь весь парадокс в том, что он себя до последней минуты преступником не считал. Так, дельцом, человеком, умеющим жить, ловким, изобретательным, в общем, кем угодно, только не преступником. Ну, и окруженьице его подогревало — мол, что ж вы, человек заслуженный, кровь проливали, неужели теперь не имеете права пожить в свое удовольствие? Тут еще такая тонкость: он директор ювелирного магазина. Как-то на допросе мне и говорит: вот если бы я работал в каком угодно другом магазине, копеечки бы не взял, не стал бы трудящегося человека обкрадывать. А золото, драгоценности — это роскошь, баловство, человек без этого вполне обойтись может. Среди моих покупателей, мол, половина — махровые мещане. Что с ними церемониться!
— Ерунда какая-то! — пожал плечами Саша. — Примитивная сделка с совестью.
— Понятное дело. А все-таки за этой поганой философией ма-а-аленький огонечек видится — желание хотя бы в своих глазах остаться честным человеком. И вот, понимаешь: если к этому добавить фронтовое прошлое...
Нет, не может быть у Чубарова никакого шифра для связи с сообщниками. Это же значит махнуть на себя рукой, признать себя преступником, врагом общества, за которое он и сражался. Помнишь, я говорил, что Чубарову, может быть, и простой повестки хватило бы? Ты еще съязвил: так, мол, и так, придите и сдайте золото. Так вот, я все больше склоняюсь к мысли: если бы он не боялся ответственности, сдал бы свое золото с величайшим наслаждением.
— Ну уж нет! — убежденно возразил Саша. — В этом я с вами никогда не соглашусь, товарищ подполковник. Такие добровольно не сдают, вон он как на допросах держится.
— Не знаю, не знаю. Что-то его укрепляет в этом, а вот что, непонятно. Но думается, сейчас он начал кое-что понимать, время у него было. Одним словом, надо нам, Саша, к его огонечку в совести приглядеться, может, удастся раздуть его хоть немного.
«Доктора» выводят из игры
— Подсудимый Иванов! Чем объяснить ваш столь поспешный отъезд?
— Как это вы странно рассуждаете, гражданин судья! Можно подумать, что у старика нет никаких родственников, никто на белом свете его не желает видеть.
Из допроса подсудимого в судебном заседании
Иногда он ощущал поразительную беспомощность перед этими людьми. Закованные, как в панцирь, в глухое невежество, они были одинаково невосприимчивы ни к самой тонкой иронии, ни к самому разящему сарказму. Пожалуй, они понимали только откровенную и ясную ругань, но как раз ругаться-то он не умел. К тому же, оставаясь справедливым, надо было признать, что в случившемся они все-таки не виноваты: эту проклятую тетю Настю погубила жадность и только жадность. Хорошо — удалось узнать вовремя, спасибо... И тем не менее, злили они его безмерно.
Раздраженно глядя на Костю Строкатова и вечно сонного аккордеониста Дмитрова, как ни в чем не бывало подремывавших в креслах, Георгий Георгиевич пытался найти нужный тон.
— У вас все «лажа», что ни случись! — Он горько усмехнулся. — «Лажа». Слово-то какое дикое. Когда же я вас цивилизую, гангстеры, прямо отчаяние берет. Или так и останетесь «шестерками», ни богу свечка, ни черту кочерга! Сколько раз вам повторять: в моем доме блатная музыка вне закона! Ясно?
— Вы бы лучше к делу, Георгий Георгиевич, — приоткрывая глаза, пробубнил Дмитров. — Чего ругаться по пустякам.
— Во-первых, это не пустяки! — жестко оборвал его Георгий Георгиевич. — У меня не воровская малина, не притон, а кому это не нравится — скатертью дорога. И запомните: ваш воровской жаргон настолько несовременен, что лучшего способа привлечь к себе внимание я не знаю. Это во-первых. А во-вторых, вы ошибаетесь и по существу. А если эта ваша тетя Настя расколется и начнет вас выдавать одного за другим? Вот будет «лажа», это определенно.
Костя Строкатов ухмыльнулся:
— Да она никого из нас в глаза не видала! Все шло через «Доктора».
— Вспотеют они там — тетю Настю раскалывать, — уверенно заявил Дмитров. — Разве что динамитом... Скала, а не женщина.